Так вот, эта картина... Над бескрайним лесом горит алый закат. Холм, увенчанный каменным столбом с полустёртыми загадочными знаками. Около столба — группа ребят и девчонок, все — в современной одежде, один — с бумбоксом на плече... но у всех средневековое оружие, в основном — мечи. Стоят и задумчиво смотрят на закат, на солнце, уходящее за лес, левее которого — ещё два маленьких диска, белёсый и зелёный, оба поменьше Луны. Вадим ничего не объяснял — просто подарил мне эту картину... За год до этого я прочитал «Нарнию» Клайва Льюиса и часто (сам от себя скрывая эти мечты: они казались мне детскими!) представлял себе, как оживает всё, нарисованное на картине. Оживает... и можно, перемахнув обрез рамы, отправиться исследовать бесконечный лес с пятнами озёр, отражающих закат, спускаться по жилкам далёких рек к морю, которого нет на картине, но которое, конечно, есть где-то там, за её краем, где лежит большой и неизведанный мир... Я завидовал тем, кто был нарисован на полотне. У них впереди был весь мир.
Вадим знал, что мне дарить.
Сидя в кресле, я пытался понять, почему мне так грустно. Как будто я расстаюсь со всеми этими вещами! Это ведь ерунда, я их увезу с собой на новую квартиру — в новый дом — и там, если придёт фантазия, могу рас-ставить их в том же порядке, что и здесь...
И всё-таки я понял. Я оставлю тут то, что увезти нельзя. Двор оставлю. Парк. Улицу, остановку на ней, стадион, знакомых. Ко всему этому я привык — и как раз всего этого с собой не взять.
Уезжать не хотелось.
Дотянувшись до центра, я толкнул в него диск «Нау», и Бутусов негромко запел для меня:
Последний поезд на небо отправится в полночь
С полустанка, укрытого шапкой снегов.
Железнодорожник вернётся в каморку
И уляжется в койку, не сняв сапогов...
Надо было позвонить Вадиму, и я, не дослушав песни, поднялся, набрал его номер. Довольно долго никто не подходил, потом, когда я уже собирался класть трубку, гудки прервались, и как раз Вадим, фыркая, как бегемот, откликнулся:
— Ага!
— Хайль, — поприветствовал его я и тут же перешёл к делу: — Вад, ты не подъедешь сейчас к нашему кафе?
Кажется, он что-то почувствовал в моём голосе, потому что, секунду помедлив (на заднем фоне шуршала вода в ванной), коротко ответил:
— Буду.
«Нашим кафе» мы называли небольшую забегаловку «Петербургер» недалеко от стадиона «Динамо», куда часто «забегали» (отсюда и «забегаловка») после возни с лошадьми и скачек. От моего дома до «Петербургера» было минут пять ходьбы. Вадим жил дальше, ему нужно было добираться на транспорте, поэтому я, устроившись за столиком — тут они были стоячие — и заказав себе фирменный «петербургер» и колу, уставился в большущее окно, через которое хорошо можно рассматривать тёплую, зелёную улицу.
Впрочем, улицы я не видел. Я думал про странный выверт происходящего.
Деда я помнил очень плохо. Да нет. Не помнил вообще, только фотографии видел. Когда отец не захотел идти по его стопам и ушёл служить просто в армию, дед рассорился с моим отцом насмерть, не желал ни видеть, ни слышать его, его жену и своего внука — меня. И у нас в семье про него говорили не очень охотно.
Дед всю жизнь прослужил в спецслужбах. Причём начинал ещё тогда, когда ФСБ было не ФСБ и даже не КГБ, а НКВД. Был дед в больших чинах и, выйдя в отставку — довольно рано, как это всегда бывает у военных — поселился в своём доме на Эльдорадо, в практически безлюдном месте. Раньше это была его же дача, но дед превратил её в постоянное место жительства, а в город почти не приезжал.
И вот теперь он умер.
Не скажу, чтобы я был расстроен или хотя бы огорчён. Все умирают, а дед был практически чужим человеком. Просто, когда я вспомнил, кем он был, во мне впервые шевельнулась положительная эмоция, связанная с переездом. Интересно же посмотреть дом, в котором безвыездно жил секретный агент! Чёрт его знает — может, там осталась масса любопытных вещей...
Додумать эту мысль я уже не успел.
Вадим, наверное, прошёл дворами, потому что перед окном «Петербургера» он не появлялся, а сразу возник в дверях кафе, крутя головой в поисках меня — одетый в свои обычные штаны от «ночки», кроссовки, чёрную тишотку с портретом Милошевича и надписью по-русски: «Янки, гоу хоум!» на груди. Я поднял руку, и мой друг, улыбнувшись, махнул в ответ, уже лавируя между столиками.
— Ну хайль. — он пожал протянутую мою ладонь и оперся локтями о стол, глядя на меня своими странноватыми, серыми с золотыми искрами глазами, от которых девчонки обмирали и начинали складываться в штабеля у его ног раньше, чем Вадим открывал рот.
Я молча пожал крепкую ладонь. По телику, установленному над стойкой, «знаток русской кухни известный повар Владимир Соколов» рекламировал майонез «Кальве», и я в который раз подумал, что Соколов дурак — в традиционной русской кухне отродясь не было майонеза... Дурацкая мысль означала, что я боюсь разговора с Вадимом, поэтому я отвёл взгляд от экрана и решительно сказал:
— Влад, я уезжаю...
... Мы дружили столько, сколько были знакомы — последние пять лет. Почти пять. Взрослые посмеются над этой цифрой. Но для нас это треть жизни. Лучшая треть — самая интересная, самая весёлая... Вадим не перебил меня ни разу. А я ни разу не отвёл взгляд. Очень хотел этого и не отвёл.
Когда говорить стало нечего и я умолк, Вадим опустил глаза. Он, оказывается, уже давно крутил в пальцах мой пустой бокал из-под колы — прокатывал снова и снова по его краю оставшуюся на дне капельку. Сейчас эта капелька выскочила на пластик стола, и Вадим, бесшумно поставив на нё стакан, поднял голову: