— Эй! Холодное море, Глубокое море, суровое море — Э-гей!
Всё это было, всё это существовало, и всё это будет продолжать жить, даже если оставит Мир он, Брячислав из племени Рыси! Не разорвать великую цепь-Верью. И море, и вереск, и сосны, и торфяные болота, и высокое бледное небо, и песни, и былины... А тогда — какой смысл бояться одного мига, пусть и сколь угодно мучительного?
Мы сражались за эту землю!
И пусть МНЕ выпало прожить на свете неполных пятнадцать — я сражался тоже, и никто не посмеет сказать, что прожил я свою жизнь слепо и без смысла!
Мы жили отважно!
И пусть я не смог погибнуть в бою — связавшие мне руки не свяжут ни сердца моего, ни духа!
Огонь, вспыхнув разом, охватил загудевшую, затрещавшую кучу дров и хвороста, взметнулся, засвистел, запел, поднимаясь всё выше и выше, окутывая распятого мальчика струящимся плащом... И оттуда, из этого пламени, ясный и бесстрашный голос запел:
— Хвала тебе, Дажьбог Сварожич,
Солнце Пресветлое!
И тебе хвала, Перун Сварожич,
Гром Небесный!
Хвала племени Сварогову...
— Брячко закашлялся, но справился с собой и вновь запел:
— И вам, навьи-предки,
И вам, люди-потомки,
И всей Верье славянской —
Хвала ныне и ввеки...
...— Иди за мной! — голосом, похожим на гул пламени, воскликнул могучий воин на вороном жеребце, облачённый в сияющую броню. — Иди за мной, Брячислав, сын храброго Воимира! Отец твой ждёт тебя! Отец твой горд тобой! Иди! Не страшись!
Серебряные волосы и огненная борода воина вились под неощутимым ветром, волновались бурными потоками, и Брячко понял, обмирая от восхищения и радости — вот он, Перун! А откуда-то из-за его спины по-слышался и другой — знакомый — голос:
— Шагай встречь, сын! Вот рука — берись!
— Иду! — изо всех сил крикнул Брячислав. — Иду, отец!. .
... Огонь взметнулся выше, стирая черты лица мальчика. Видно было, что он горит — одежда, волосы, кожа — но по-прежнему смотрит на северо-восток, туда, откуда надвигался морской шторм...
— Были и хангары, и стрелки, и данванов самих трое было. Что мы могли сделать? Они ж все с оружием, а у нас дома, детишки, бабы... — Степаньшин сцепил пальцы и глядел в стол, голос его звучал глухо, как из-под земли. Гоймир сидел напротив него, сведя кулаки перед лицом и поставив локти между двух кружек с вонючим сивым самогоном — Степаньшин пил, когда пришли горцы. Гостимир замер у дверей, скрестив руки на груди. Йерикка — у стены, опираясь на свой «дегтярь». Олег — вполоборота к окну, положив ладони на ЭмПИ, висящий поперёк груди. — Веску сожгут, и поминай, как звали. Ну вот. Старика-то в доме убили. А мальчишку схватили живым. И сожгли на костре.
Последние слова Степаньшин произнёс совсем тихо. Олег чуть шевельнулся — горцы даже не переглянулись.
— Боимся мы их, пойми ты, парень! — вдруг надрывно сказал Степаньшин, хватаясь скрюченными пальцами за ворот. — А ну как снова придут, да и...
— А рубаху-то не мучай, жене работа — зашивать, — Гоймир аккуратно отцепил, нагнувшись через стол, пальцы мужика от ворота. — К нам вон по зиме одно приходили. Знал, небось? А что обратно не ходят — хочешь знать?
— Народ у вас... — Степаньшин спрятал глаза.
— Ой, не надо, язык-то не мучай. Нас в красную пору и полутора тысяч счётных не сыскалось бы. А у вас одних мужиков на круг столько по вёскам, — спокойно перебил его Гоймир. — В том толк, что овцы вы. Стричь вас — самое милое дело, ведаю, что говорю, право слово. Куда скажешь — туда они и бегут, а как стрижёшь или режешь — одно блеют: «Господи помоги!» — и Гоймир поднялся, возвышаясь над словно бы растёкшимся по столу мужиком. — Да вы тут ведь овец не водите? Так я тебе скажу, как их на бойню гонят. Поставят им так в голову барана-подманочка. Они и текут за ним, куда ведёт. Хоть на бойню, так-то. Дед мой знал твоего деда. Так ли тот жил, как ты живёшь? Да и живёшь ли ты?
— Мальчик, — горько сказал Степаньшин. — Мальчик, где те ваши, что против силы встали? И дед мой — где? И отец? Думаешь, нам легко? Но мы живые. А они все — мёртвые, мёртвые...
— Это вы мёртвые, — пошевелился Йерикка. — Каждый день, каждый час умираете. Дохнете от страха и молитесь, чтобы подольше подыхать, — он скривился, помотал головой и неожиданно прочитал насмешливо:
— Паситесь, мирные народы!
Вас не пробудит чести клич.
К чем стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь...
— Это Пушкин сказал. Был на Земле такой поэт... Ну что, Гоймир, пойдём?
— Здесь постойте. Я разом вернусь, — попросил Гоймир. — Дело сделаю и вернусь, — он пошёл к двери. Гостимир посторонился, тихо сказал:
— Ой, беды наворотишь горячим делом... С собой бери.
— Благо, — Гоймир пожал плечо Гостимира. Помедлил, объяснил: — Один пойду. Был мне Брячко трёхродным. Мне и расчёт вести...
... Аркашка, сидя за столом, хлебал щи из здоровенной миски. Хлебал неспешно, напоказ, что никого не боится — но заряженное картечью охотничье ружьё (разрешённое!) лежало рядом на лавке.
Сцыпину было тревожно. Куда-то пропали городские сопляки, за которыми он специально ездил в Виард Хоран, чтобы их руками сорвать сделку со Степаньшиным — в надежде срубить бумагу на торговле с горцами. Если попали в руки данванов — по головке не погладят, хоть он и выдал, не задумываясь, прибывших к нему (как и рассчитывал!) гостей.
В окно постучали — размеренно и негромко. Аркашка поднял голову — и схватился за ружьё, схватился, как за последнюю свою надежду... да так оно и было на самом деле!